«Я несколько раз хотел добраться, отчего происходят все эти разности. Отчего я титулярный советник, с какой стати я титулярный советник? Может быть, я совсем не титулярный советник? Может быть, я какой-нибудь граф или генерал, а только так кажусь титулярным советником. Может быть, я сам еще не знаю, кто я таков. Ведь столько примеров по истории: какой-нибудь простой, не то уже, чтобы дворянин, а просто какой-нибудь мещанин или даже крестьянин — и вдруг открывается, что он какой-нибудь вельможа или барон, или как его…»

Так и кажется, что на этих словах маленькое, сжавшееся в кулачок лицо гоголевского Поприщина вдруг разглаживается, растекается по нему блаженное довольство, в глазах загорается живой блеск, и ростом-то он выше становится, и фигура другая — как будто сбросил он со своих плеч вместе с протертым вицмундиром ощущение собственного ничтожества, задавленности, убогости своей…

Сюжет картины “Свежий кавалер”

2015-11-11_150423

Только почему вспомнили мы гоголевского героя, рассматривая картину Федотова «Свежий кавалер»? Здесь перед нами чиновник, отпраздновавший получение ордена. Утром после пирушки, еще не проспавшись как следует, нацепил он на халат свою обнову и перед кухаркой в позу встал.

Федотова, по всей видимости, занимал совсем другой сюжет. Но что такое сюжет для подлинного художника! Разве это не повод, не возможность чисто случайная вылепить такие характеры, выявить такие стороны человеческой натуры, чтобы через сто и двести лет заставить людей сострадать, возмущаться, презирать тех, с кем они сталкиваются как с живыми созданиями…

И Поприщин, и федотовский «кавалер» для нас натуры — родственные, близкие. Одна маниакальная страсть владеет их душами: «— Может быть, я совсем не титулярный советник?»

Про Федотова говорили, что с некоторых пор он стал жить затворником. Снял какую-то конуру на окраине Петербурга, сырую, с хозяйской половины чад идет, за стеной дети плачут — и работает так, что смотреть страшно: вечером и ночью — при лампах, днем — при солнечном свете.

Когда кто-нибудь из старых знакомых выражал свое удивление, Федотов с жаром начинал говорить про преимущества теперешней своей жизни. Неудобств он не замечал, они для него просто не существовали. Зато здесь, на 21-й линии Васильевского острова, его природная склонность к наблюдательству находит постоянную пищу, материалу для творчества хоть отбавляй — кругом живут его герои.

Именно теперь он полон решимости начать работать маслом, выставить на суд публики свои первые полотна. Конечно, это будут картинки нравов, сценки, подсмотренные им в жизни: одна под названием «Последствия пирушки», вторая «Горбатый жених» (так первоначально назывались картины «Свежий кавалер» и «Разборчивая невеста»).

В короткие часы отдыха Федотов мучился болью в глазах. Он прикладывал к голове мокрое полотенце и думал о своих героях, прежде всего о «кавалере». Быт чиновников был знаком ему с детства, с родительского дома московского.

Здесь, в Петербурге, другой дух — столичный. Новые знакомцы художника из тех, что служили в разных департаментах, как будто родились чиновниками. Как они садятся в гостях, берут стул, как разговаривают с дворником, как расплачиваются с извозчиком — по всем манерам, жесту можно было угадать и их чин и возможное продвижение по службе. На их лицах, когда трусят они утром в департамент, запахнувшись в ветхие шинелишки, отражается одна служебная забота, боязнь выговора и вместе с этим какое-то довольство собой. Именно довольство… Стремление ко всяким отвлеченным благам они почитают, конечно, глупостью.

А среди них есть забавные, хотя бы его «кавалер».

Описание главного героя картины

2015-11-11_150423

Федотов так компоновал картину, так насыщал ее деталями, чтобы можно было читать ее как повествование о жизни этого человека, повествование обстоятельное и как бы уводящее зрителя в глубь картины, чтобы зритель проникся самой атмосферой происходящего, чтобы почувствовал себя очевидцем — как будто ненароком дверь к соседу открыл — и вот что представилось его глазам. Это заманчиво и вместе с тем поучительно. Да, представившаяся глазам сценка должна поучать. Художник верил, что он может исправлять нравы, влиять на человеческие души.

Когда однажды собрались у Федотова друзья, и среди них писатель А. Дружинин, художник стал объяснять, растолковывать смысл полотен, как он сам их понимал: «нерасчетливая жизнь». Да, и в «Последствиях пирушки» и в «Горбатом женихе» всякий зритель должен усмотреть вред от нерасчетливой жизни.

До седых волос невеста перебирала женихов и теперь ей приходится остановить свой выбор на горбатом селадоне. А чиновник! Вот он стоит в позе римского императора, притом босиком и в папильотках. Кухарка такую власть над ним имеет, что смеется в лицо и тычет чуть не в нос дырявым сапогом. Под столом заснувший собутыльник — городовой. На полу остатки пира и редкая гостья в доме — книга. Конечно, это «Иван Выжигин» Булгарина.  «Где завелась дурная связь, там и в праздник грязь», — заканчивал Федотов…

Наперекор всем тяжелым обстоятельствам жизни он веровал в изначально добрую природу людей, в возможность вырождения самого дурного и порочного из них; нравственная грязь, пошлость, полагал он, — следствие неуважения к самому себе.
Своим искусством он мечтал вернуть человеку человека.

Друзьям картина о чиновнике понравилась до чрезвычайности своей жизненностью, натуральностью. Говорящими деталями, которые не заслонили целого, юмором и этой особенностью — увлечь, заманить в глубь картины, дать почувствовать атмосферу события. Им казалось, что нравоучительное, назидательное толкование Федотова не раскрывало всего значения полотна. И время подтвердило это.

На суд публики Федотов выставил картины в 1847 году. Успех «Пирушки» был настолько велик, что возникло решение снять литографию с полотна. Это необычайно радовало Федотова, ведь литографию может купить каждый, значит, картина сумеет оказать свое воздействие на многих — это то, к чему он стремился.

Ничего не вышло. Цензура потребовала убрать с халата чиновника орден, отношение к которому было сочтено за неуважительное. Художник пробует сделать набросок и понимает, что пропадает смысл, вся соль картины. Он отказался от литографирования.

Эта история стала известна и за пределами художественных кругов, И когда Федотов вторично выставил полотно в 1849 году — а в это время умонастроение публики было подогрето событиями французской революции — в картине увидели своего рода вызов бюрократическому аппарату царской России, обличение социального зла современной жизни.

Критик В. В. Стасов писал: «Перед вами понаторелая, одеревенелая натура, продажный взяточник, бездушный раб своего начальника, ни о чем уже больше не мыслящий, кроме того, что даст ему денег и крестик в петлицу. Он свиреп и безжалостен, он утопит кого и что хотите — и ни одна складочка на его лице из риноцеросовой шкуры не дрогнет. Злость, чванство, бездушие, боготворение ордена как наивысшего и безапелляционного аргумента, вконец опошлившаяся жизнь — все это присутствует на этом лице, в этой позе и фигуре закоренелого чиновника».

…Сегодня мы понимаем глубину обобщения, заданного образом «кавалера», понимаем, что гений Федотова, несомненно, соприкоснулся с гением Гоголя. Нас пронзает сострадание и «бедности бедного человека», для которого счастье в виде новой шинели оказывается непосильным бременем, и мы понимаем, что на почве той же бедности духовной, вернее, полной бездуховности, задавленности несвободного человека вырастает маниакальность.

«Отчего я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник?..» О, как страшно это лицо, какой неестественной гримасой искажается оно!

Гоголевского Поприщина, изрезавшего свой новый вицмундир на мантию, общество убирает, изолирует. Федотовский же герой, наверное, будет благоденствовать, снимет себе квартиру посветлее, кухарку заведет другую, и уж, конечно, никто даже в сердцах не бросит ому: «Сумасшедший!» А между тем — вглядитесь — то же обесчеловечонное лицо маньяка.

Страсть к отличию, к чину, к власти, таящаяся подспудно и все больше и больше врастающая в нищую, убогую жизнь, съедает, уничтожает человека.

Мы вглядываемся в «Свежего кавалера» Федотова, целый пласт жизни обнажается. С пластической четкостью обрисовывается физиономия прошлых веков и во всей глубине обобщения встает перед нами жалкий тип самодовольства,