2016-10-20_162302«Я Мода составляю для жителей род некоего божества, на которое все жалуются, но все между тем повинуются, все наружно ненавидят, но внутренне идолопоклонствуют. В моей власти состоит повелеть признавать глупое за разумное, странное за достойное уважения, смешное за нечто мудрое, мудрое за нечто смешное, неприличное за пристойное, постыдное за похвальное, разорительное за приятное и порочное за добродетельное, а сие за порочное. И потому, сообразно оному преудивительному и сильному влиянию, каковое имею я над жителями, здесь почитается наиважнейшею наукою переделываться из людей в обезьян»,

— так горестно сетовал в 1791 году сатирический журнал «Переписка моды». И прямо сказать, было из-за чего, в конце XVIII века целые состояния тратились на «иноземные прелести», «притирания и румяны, помощию коих можно иметь на ланитах живописную красоту и штукатурные прелести», на «устройство волос по модной архитектуре», или, как их еще называли, «волосяные здания», на пуговицы «с портретами, коньками, деревеньками»… Озорные надписи на лубочных картинках передразнивали длинные «реестры» платья, которое должно было иметь всякой «порядочной девице»:

«Ежова шуба Петербургского манеру, и та сделана не в меру! Бастрок печальный из материи мочальной, парусиновый лаброн, да танцелеровый балахон, и тот в торговой бане унесен! Праздничный убор, в котором лазят красть кур через забор, шлафор гулевой из рогожи соленой! Жениху — дюжина рубах моржовых, да для танцев две пары портков ежовых!..»

Но шутки шутками, а, если подсчитать серьезно, беготня за модой входила в копейку. Ведь приходилось тратить «по крайней мере, четыре куля муки, чтобы обратить их в посредственную Аглинскую шляпу…»

Начавшись в высших кругах, эпидемия щегольства быстро распространилась среди городского мещанства и купечества, проникла во все уголки России. Мода на мушки, например, настолько подчинила все общество, что к началу XIX столетия их налепляли даже раскольницы. Появился тайный «язык мушек», лубочные пособия по которому расхватывались с пылу, с жару не только в «прокудных» городах, но и из коробов деревенских разносчиков: «На правой стороне — гордость, в длину против глаза — воровство, на правой брови — смирение, под конец носа — одному отказ, среди носа — всем отказ…» Той же цели служили и различные цвета в одежде и лентах: черный означал печаль, темно-зеленый — верность, светло-зеленый — надежду, алый — любовь, «рудожелтый — свидание и целование».

И. А. Крылов иронизировал в «Мыслях философа по моде»:

«Быть дородною, иметь природный румянец на щеках — пристойно одной только крестьянке; но благородная женщина должна стремиться убегать такого недостатка; сухощавость, бледность, томность—вот ее достоинства. В нынешнем просвещенном веке вкус во всем доходит до совершенства, и женщина большого света сравнена с голландским сыром, который только тогда хорош, когда он попорчен».

С приходом XIX века «свет», вроде бы, несколько опомнился, но среди купечества и мещанства болезнь моды еще только-только начинала свирепствовать.

Сатирические журналы отважно сражались с модой — не было книжки, в которой бы обошли «петиметров» (т. е. щеголей). Но читать обличительные статьи, как бы они ни были хороши, могли только немногочисленные подписчики, основную тяжесть увещевательной кампании вынесли народные картинки — лубки или «простовики», как их называли сами мастера. И если литераторы самозабвенно пародировали наукообразные «штудии», то «простовик», ясное дело, выражался более прямо — в традиционном жанре анекдота и басни. В XVIII веке наиболее популярной картинкой такого рода был незатейливый анекдотец «Петиметр-Медведь» (стиснутого в узком платье мишку безнаказанно трепали на этой картинке козел и лиса), а в XIX столетии — басня «Урок мужьям-дуракам и женам-щеголихам».

2016-10-20_161816

Листок до того пришелся по вкусу на деревенских ярмарках, что подмосковные кустари стали вырезать деревянную игрушку — запряженную в оглобли модницу и ее праведного мужа с назидательным хлыстом. Стоило двинуть сани, и кнут приходил в ревностное движение.

Конечно, урок лубка относился не к этой крестьянской парочке — персонажи лишь намек, как во веяной басне, и разорительные последствия щегольства мужики ощущали на себе не в масштабах кумачового сарафана. Это прекрасно понимали читатели нехитрого текста:

«Баба мыслит ухитриться, чтоб получше нарядиться, вот и мужу приказала да строго наказала — продай лошадь и корову, да купи ты мне обнову. И бедный муж хоть не рад, да готов купить наряд, животину пробусарил («бусор» — мусор.), жену свою уважил. Баба сарафан надела, взяв свирелку, засвистела, стала козу забавлять, а коза пошла плясать — и так лето все играла, вот приходит уж зима, мужика без дров застала, сходит наш мужик с ума. Что же делать нам, милАя? — муж жене своей сказал. — Ты все лето проиграла, я без дров зимою стал. Скинь свой будничный кафтан, нарядись в сарафан и, с тобой без всякой брани, запрягу тебя в сани, и за лошадь ты служи, по дрова меня вези. Впряг мужик свою жену в кумашной (в кумачной рубашке — сарафане) и кнутом стегает страшным. На дворе у нас зима. Ну-ну-ну, вези скорей! Ты меня свела с ума, я теперь стал поумней. Муж жену погонять, а народ весь хохотать. Баба горько закричала: На, возьми назад, сказала, свой кумашней сарафан, да меня избавь, тиран. Продай мою обнову и купи опять корову и коня. Не впрягай лишь ты меня!»

Оттиск этого очень распространенного «простовика» относится к позднему для лубка времени — 1840 году. Гравюра на дереве появилась в России в 1564 году. Самый древний оттиск был сделан для первой печатной книги «Апостол». Отдельные листы известны лишь со второй четверти XVII столетия, а в следующем веке в Москве была уже большущая по тому времени «фигурная» фабрика Ахметьева, славившаяся своими картинками более пятидесяти лет. Предавали лубки в Овощном ряду, который частенько упоминается по поводу подобных покупок даже в царских расходных книгах, но больше всего на Красной площади у Спасских ворот, где с утра до ночи толкался всякий люд.

К концу XVIII столетия производство лубков перешло в руки владельцев маленьких типографий, а кроме московских заправил стали заниматься лубком и в некоторых селах. Так, бывший офеня Игнатий Сорокин завел металлографию в деревне Богдановке Ковровского уезда, а в Мстере открыл мастерскую Иван Голышев, прославившийся на базарах неперебиваемой дешевизной своих «простовиков», а в Обществе этнографии — книгой «Лубочные старинные народные картинки», изданной в губернском Владимире.

Народные лубочные картинки делались двумя способами: либо вырезались «обронно» на липовых и оловянных досках, в которых «выбирался» фон и рисунок становился выпуклым, либо гравировались вглубь на меди. Модную доску можно было нагреть, чтобы краска стала жиже и вмазывалась более равномерно — такой способ назвали «горячая печатка». С деревянных же досок оттискивали «в холодную»: льняными оческами втирали краску, потом полотняными тряпками, вымоченными в соленой воде, начисто протирали фон, накладывали лист сыроватой бумаги и пропускали через пресс.

Печатание шло медленно, так что печатник один мог выставлять самое большее стопу в сутки — 480 картин.

В двенадцати верстах от Москвы было даже целое село Никольское, все жители которого — около тысячи человек — занимались раскраской лубков. Употреблялись всего четыре оттенка: малиновый, зеленый, желтый и красный. Но и при такой скудости средств мастера умели добиваться удивительного разнообразия картинок.

В 1840-х годах, к которым относится «Урок мужьям», картинки в лист продавали по копейке штука, а «гуртом» за тысячу цены снижались чуть не до половины. Поэтому картинки висели в любой самой завалящей избе. В селах ими торговали офени, закупавшие товар скопом на фабриках, а потом разносившие в лубочных коробах по всей России. Обычно этим заработком занимались суздальцы, и «простовики» иногда назывались «суздальскими картинками». В Сибири прижилось другое название —«панки», а в Тверской губернии — «богатыри», по излюбленным сказочным темам народных гравюр. Москва, в чьих торговых рядах торговали самыми первыми оттисками, где даже одна из церквей (кстати, сохранившаяся до сих пор на Сретенке) звалась Троицей на Листах, осталась верной старому имени «простовика» — лубок. То ли от луба, на котором вырезали рисунок, пошло это слово, то ли от лубков, в которых их разносили, то ли от Лубянки, где когда-то жили печатники с казенного двора.

По материалам журнала “Семья и школа”, 1971 год